Священный Патмос. Глава 7. Церковь над обрывом

Валерия Алфеева

Новая церковь в пасхальном облачении: на царских вратах завеса чистого красного цвета, красные с золотым шитьем покровы на аналоях, красные свечи в подсвечниках. Отец Александр с пушистой серебряной сединой бровей и бороды, в пасхальном стихаре вычитывает вслух вечерню. А я с особенной силой за эту вторую неделю на Патмосе ощущаю, что еще длятся светлые дни между Воскресением Христовым и Троицей. 

Вечерню он начал в три часа дня, как в монастыре. И когда мы возвращаемся в гостиную после службы, за раскрытой дверью сияет жаркий день. Дом и церковь, слитые воедино, стоят на выжженной макушке горы, над высоким обрывом. С порога видны каменные ограды козьих загонов, огромная голубизна над ними, огромное море внизу и едва голубеющий сквозь марево горизонт. 

На пороге младенческим сном спит рыжий щенок. Другие щенки и котята сонно бродят по солнцепеку, с первых дней усвоив, что переступать порог церкви им запрещено. 

Гостиная не похожа на келлию — журнальный столик под красной салфеткой, мягкие кресла, вазы с сухими цветами, на стенах фотографии в рамках. 

На одной молодой человек в распахнутой на груди расшитой рубашке с широкими рукавами и широким поясом, в плотно облегающих бедра и ноги трико, в сапогах до колен, взлетает в прыжке метра на полтора над сценой, откинув голову и раскинув руки. На другой — крупным планом его лицо с широко расставленными глазами и густыми бровями, взгляд слишком напряжен, как будто молодой человек весь устремлен наружу. 

— Да, это был я... — говорит монах Александр, поставив на салфетку высокие стаканы с холодным апельсиновым соком и усаживаясь в кресло. —Мой артистический псевдоним был известен в Греции и в европейских столицах — в Париже, Мадриде, Лиссабоне: «Николас Николсон — танцы народов мира». Я выступал с греческими, испанскими, французскими танцами, с русскими, даже цыганскими и африканскими. 

Три года назад у меня умерла сестра. Она была намного старше меня и любила меня, как мать. И я до сих пор люблю ее, не знаю, почему. После похорон я остался один, только смерть еще стояла рядом, и мое сердце было черным от горя.

Тайная Вечеря. Фреска монастыря Панагии Мавриотиссы в Кастории, Греция
Источник: Демид / Fotoload

Начиналась Страстная неделя. Я читал Евангелие и очень хотел причаститься в Страстной Четверг, вместе со всеми православными. Но уже сорок лет я не причащался. Я был крещен, но жил, как живут артисты — курил, пил, не отказывал себе в развлечениях и удовольствиях, и никогда не был счастлив.

В Великую Среду я пошел в церковь, но понял, что не смогу причаститься, не исповедовавшись за всю прошедшую жизнь. Я не знал священника, с которым мог бы говорить так долго. И ночью, в сокрушении вернувшись из церкви, решил, что мне ничего не остается, кроме как говорить с Богом. Впервые в жизни я преклонил перед Ним колени. Я вспоминал грехи, камнем лежавшие у меня на сердце, каялся и плакал, как ребенок, — не знаю, откуда у меня взялось столько слез. Наконец, я изнемог и лег отдохнуть. 

Вдруг я почувствовал, что кровь как будто вытекает из меня, и жизнь уходит. Скоро я совсем перестал ощущать себя, как если бы был парализован или умер. 

И тогда вдруг пришел великий свет. Я видел только свет и ничего больше. Ничего подобного не случалось в моей жизни, я видел только этот свет открытыми глазами, но по-прежнему не чувствовал своего тела. 

Свет медленно уходил, жизнь возвращалась в мое тело. Я ощутил мир в душе и уснул. 

А на следующее утро принял Святое Причастие. Я чувствовал себя так, будто родился в другую жизнь. 

Еще долго я не понимал, что я ощутил присутствие Божие. 

Сквозь слезы в покрасневших глазах монах Александр смотрел на взлетевшего над сценой Николаса Николсона. 

— Сейчас, простите, я посижу молча. А вы, если хотите, посмотрите видеофильм о моем доме. В последние годы я уже не танцевал, был импрессарио для известных артистов, они у нас собирались... ну, вы увидите. 

Он включил телевизор и вставил кассету. Я смотрела странный фильм, в котором сначала не было действующих лиц и ничего не совершалось, но камера с прощальной любовью обходила комнаты и залы. Греческие вазы, лиможские, китайские сервизы, изысканные и дорогие, стояли за стеклом на стеклянных полочках, как стоят Чаши в сокровищницах монастырей. Камера обводила взглядом фарфоровые супницы с пейзажем или куртуазной сценкой, крышки с нимфами, тарелки, молочники, чашки, — прежде чем перейти к другому сервизу с танцующими пастушками, с коронами и монограммами, замками или парусными кораблями. Взору зрителя предлагались детали обстановки, инкрустация и резьба по дереву на буфетах, столах, зеркалах, картины в рамах, музыкальные инструменты — от рояля до гобоя, танцевальные костюмы. Затем он, зритель, мог прочитать тексты дипломов и рассмотреть фотографии танцевальных ансамблей. А в это время переполненное подробностями пространство кадров озвучивали записи Фрэнка Синатры или Жильбера Беко, Софии Вембо, Марии Каллас, выявляя музыкальные вкусы хозяина дома. 

Появились действующие лица — актеры, актрисы, певицы, танцоры. Они входили с букетами роз, сидели за бокалами вина, улыбались и обнимали хозяина, как будто длился нескончаемый прием, на котором каждый играл роль, а все вместе не забывали о кинокамере. Хозяин в парадном костюме или в рубашке навыпуск с закатанными рукавами, сидел за столом без улыбки, подперев кулаком облысевшую голову с высоким покатым лбом и бритым подбородком, медленно двигался в кадре. И все усиливалось впечатление, что ему тяжело двигаться среди бесчисленных предметов из стекла и фарфора, трудно держать голову и поднимать веки. Экран погас на последнем кадре — простом добром лице умершей сестры в траурной рамке. 

— Вам понравился мой дом? — спросил отец Александр. 

— Ваш теперешний нравится мне больше... 

— Да, жизнь продолжалась, но она стала иной. Я оставался один в этом большом доме, никого не хотел видеть. По-прежнему я чувствовал скорбь об умершей сестре. Однажды, дней через десять после причастия, я так сидел и читал жития святых. И вдруг, как будто вне зависимости от меня и того, что я читал, в мой ум вошла мысль, очень отчетливая: «Оставь все и иди на Патмос». — «Когда?» — спросил я, как бы ожидая от кого-то решения. И получил ответ: «Завтра, послезавтра, оставь все и иди на Патмос».

Конечно, я знал об этом монастыре, но никогда здесь не был. Предложил одному другу поехать вместе. И на литургии в монастыре святого Иоанна Богослова услышал тот же внутренний голос: «Построй здесь церковь и дом». 

Я пришел к игумену Исидору и рассказал ему всю свою прежнюю жизнь и все, что случилось после смерти сестры. Я просил дать мне место на острове для церкви и дома, — после моей смерти они останутся монастырю. Игумен видел меня в первый раз. Сказал, что это должен решить синклит, совет старцев, а мне нужно вернуться в Афины и ждать. 

Друзьям в Афинах я говорил: даже если я не смогу построить на Патмосе церковь, я останусь там навсегда. Начал распродавать старинное серебро, хрусталь, персидские ковры, лиможские сервизы… За неделю набралось четыре миллиона драхм, на постройку церкви требовалось в пятнадцать раз больше. Мне предстояло продать все остальное, даже дом — сжечь мосты. Я просил: «Господи, напомни игумену обо мне, я не могу оставаться здесь дольше...» И однажды пришло письмо: совет старцев благословлял меня строить церковь. 

Я поселился в монастыре, нашел это прекрасное место на верху горы и сразу остановился на нем. Заложили фундамент. Владыка Исидор говорил: «Если хотите, монастырь выстроит вам дом и церковь», но я должен был сделать это сам. Через восемь месяцев все было достроено. 

А на Рождество игумен постриг меня в монахи. 

У меня не осталось ничего, кроме этой маленькой церкви и двух комнат при ней. Я живу, как отшельник, и без конца повторяю слова благодарности Богу. Я чувствую Его в своем сердце, и теперь в нем — великий покой. Впервые в жизни я так покоен и счастлив. Мне кажется, что с каждым днем этой тишины я становлюсь ближе к Богу. И каждый день здесь как продолжение Пасхи...